Диана Коденко

________________________________________________________________________
(Из дневника, которого не было)

12 марта

Нет, не понимаю. Мне говорили, что это хорошие стихи. Мне говорили, что от них идет мороз по коже. Кто-то говорил еще, что просыпался ночью в холодном поту — с этими строчками на губах.
Нет, не понимаю.
Жаль, что я не читаю по-английски. Может быть, люди, уверяющие и разубеждающие меня, читали эти стихи по-английски? Может быть, это нельзя по-русски? Ведь бывает же так…
Полцарства за английский язык, недоученный в школе.

18 марта

У меня перед глазами два перевода, и не кого-нибудь, а.
Бальмонт. Брюсов. Читаю. Читаю снова. Не пробирает. Цепляюсь за мелочи — здесь плохо, здесь банально, здесь лишние слова просто для заполнения ритмических пустот.

Я никогда не знал, что может
Так пристальным быть взор,
Впиваясь в узкую полоску,
В тот голубой узор,
Что, узники, зовем мы небом
И в чем наш весь простор.

Это Бальмонт. Бальмонт! Это у него-то — «так пристальным»? Вся моя филология и вся моя поэзия внутри восстает и бунтует. Это не по-русски. По-русски — «таким пристальным». Или вот еще беда: «в чем наш весь простор». Это невозможно читать вслух. На этих односложных словах спотыкаешься, разбиваешь колени и ладони в кровь — и уже не важно, о чем там речь. Какой уж тут мороз по коже…
Да и у Брюсова не лучше:

Да, не знавал я, кто вперял бы
Так пристально глаза
В клочок лазури, заменявший
В тюрьме нам небеса,
И в облака, что проплывали,
Поставив паруса.

«Вперять глаза»… Я слишком люблю поэзию и русский язык. Наверное, это плохо. А уж «облака, что проплывали, поставив паруса» — пошлость и безвкусица. (Молчи, сумасшедшая! Это ты о ком? Об Уайльде? О Брюсове? Да кто ты по сравнению с ними? Молчи!) Не могу молчать. Нет. Не понимаю.

4 апреля

Приходила М. Пили чай, говорили. Снова съехали на больную тему. Уайльд, конечно. Она пишет о нем диссертацию. Она, конечно, знает оригинал. Зачитывала мне отрывки на английском. Да, ритмически это выстроено сильно (кстати, в переводах ритм не такой, размытый какой-то, вялый. А там все четко, словно шаги отбивают). И звучит. На самом деле — звучит. Но на одном звуке стихи не удержатся. М. говорит, что там не только звук. Говорит, что там и содержание, и объем между строк — все работает. Почему же тогда я читаю это по-русски — и не вижу? Корявые, тяжелые, неповоротливые строчки про человека, убившего свою любимую и казненного за это. Ну и что? Песня была такая: «А я милую-родную любил, так любил, что за измену убил». Героя этой песни тоже в конце казнили — расстреляли, кажется. Преступление и наказание. Найдите десять отличий.

17 апреля

И что я так зациклилась на этой «Балладе…»? Ну не дается она мне — и ладно, шут с ней. Так ведь нет же, мучает, заставляет пробиваться к чему-то, что там есть, но чего я не чувствую. Как будто отрезано. Как будто дверь — а за ней стена. У нас была такая на журфаке. Написано — «Кабинет гражданской обороны». Открываешь — а там кирпичи. Так ее весь факультет и называл: «Дверь гражданской обороны». А здесь у нас, значит, дверь Редингской тюрьмы. То есть, дверь Баллады Редингской тюрьмы… Деточка, твоя писанина — чушь. У тебя навязчивые идеи, с чем и можешь себя поздравить от всей недофилологической души. Два часа ночи, лучше спать. Я, слава богу, с этими строчками не просыпаюсь…

25 апреля

Нашла. Нашла.
Не только Бальмонт и Брюсов. Есть перевод Н. Воронель (знать бы, кто это. Позор мне).

Нет, не смотрел никто из нас
С такой тоской в глазах
На лоскуток голубизны
В тюремных небесах,
Где проплывают облака
На легких парусах.

Специально привожу здесь тот же отрывок, который так возмутил меня когда-то. «В тюремных небесах» — как сказано. Интересно, это Уайльд — или этот(а) самый(ая) загадочный(ая) Воронель? С переводами ведь всегда так.
Посмотрела этот перевод до конца. Впечатляет. Не до мурашек по коже, конечно, но в целом очень и очень. Пожалуй, я понимаю, в чем тут дело. Это великолепное произведение, но это просто НЕ МОЕ произведение. Но почитать было интересно и есть над чем подумать.
М. говорила, что есть еще перевод Топорова. Не буду его читать. Не хочу портить впечатление — не люблю я его переводы, его теории, и самого его тоже не люблю. Прочитала несколько интервью — больше не хочется.

13 мая

Позвали в театр, а я даже не спросила, на какой спектакль. В театре сто лет не была. Пришли — оказалось, что «Идеальный муж». Уайльд напоминает о себе, что ли? Что-то последнее время я слишком часто сталкиваюсь с ним. М. принесла книгу с топоровским переводом «Баллады…». Очень просила посмотреть и высказаться. По-моему, ей просто интересно наблюдать, как я медленно с ума схожу над этим текстом. Мне-то казалось, что все закончилось. Ладно, посмотрю. Не сегодня, но посмотрю.

20 мая

Это шок.
Вот он, мороз по коже. Здравствуй. Мне жутко посмотреться в зеркало — я не знаю, что увижу там. Мне страшно выйти в коридор — повсюду строки, слова, буквы. Здесь теперь Редингская тюрьма, во всем, в каждом миллиметре обоев и в каждой бумажке на столе.
Я открыла книгу сегодня под вечер (наконец руки дошли), для начала решила глянуть на тот отрывок, который уже приводила здесь. Просто для сравнения. И обмерла.

Но боль, какой не видел свет,
Плыла, как мгла, из глаз,
Уставленных в клочок небес,
Оставленный для нас,
То синий и таинственный,
То белый без прикрас.

Я же не люблю переводы Топорова! Почему же так вышло, что только он нашел такие слова, от которых меня проняло по-настоящему, через которые я поняла, почувствовала, увидела, о чем писал Уайльд на своем неведомом английском?
Плыла — как мгла — из глаз… Прорифмованная насквозь строка. Навылет. Как пуля. «Уставленных… Оставленный…» Вот он, настоящий звук и подлинный уайльдовский ритм. Я его узнала. Очень скоро я перестала обращать внимание на эти вещи — они завораживали, хотелось качаться, как змея перед дудочкой, вытянувшись и впившись глазами в строчки. Хотелось говорить их вслух.
Читала дальше — медленно, осторожно, слово за словом разматывая этот клубок, это плетение словес, звучащее как заклинание или молитва. Сегодня я не филолог. Сегодня я в потрясении.

27 мая

Это великолепное произведение. Это МОЕ произведение. Может быть, и не столь плохи переводы Брюсова и Бальмонта, как мне показалось вначале, — но теперь во мне зазвучал и зашевелился такой человеческий ужас, такая предначальная боль, что я не представляю, каким образом «Баллада…» может звучать как-то иначе. Даже по-английски — не представляю. Мне теперь кажется, что Уайльд так вот и писал ее, именно этими русскими словами, именно в таком их сочетании. И нелюбимый мной Топоров тут ни при чем. Это Уайльд. Какой Топоров? Где тут Топоров? Растворился, не было его. И точка.

О боже! Стены, задрожав,
Распались на куски,
И небо пламенным венцом
Сдавило мне виски,
И сгинула моя тоска
В тени его тоски.

До чего же это пронзительно! Было искушение посмотреть, как эта строфа звучит в других переводах — преодолела. Там все равно будет не так, как нужно. Лучше не скажешь. «И сгинула моя тоска в тени его тоски». Сегодня ночью я проснулась в холодном поту с этими строчками. Именно так, как рассказывали. И сердце билось о прутья грудной клетки, как раненая птица. Цып-цып-цып, птица… Успокойся. Ранка затянется. Ничего не пройдет.

Есть неизбывная вина
И муки без вины, —
И есть Закон, и есть — Загон,
Где мы заточены,
Где каждый день длинней, чем год
Из дней двойной длины.

Это ведь не только о тюрьме, верно, птица?

6 июня

Повторения, повторения… Как будто поэт боль заговаривает… Боль, какой не видел свет…
Любимых убивают все… Ничего себе, тезис. А ведь если вдуматься, то и правда выходит. Все болевые точки — как на ладони, куда бить — понятно, тем более если знаешь, что человек воспринимает что-то от тебя острее, чем от всех других…
И все-таки откуда здесь это? Почему все возвращается к нескольким сквозным повторам, зачастую по нескольку раз? Что это за форма такая? Что напоминает?
Не могу вспомнить. Что-то очень глупое, совсем из другой оперы.

19 июня

М. звонила вечером. Послезавтра у нее предзащита на кафедре. Пожелала ей удачи, рассказала про свои метания с Уайльдом. Она смеялась, говорила, что я зря грешу на Топорова, что у него есть отличные переводы из Фроста и вообще. Я потом обнаружила, что книга Фроста стоит у меня на полке — и там действительно есть эти переводы. Читать не стала, не тот настрой. Но может быть, я еще вернусь к ним.
Думала о том, насколько ему (Уайльду, в смысле), изнеженному, утонченному, была невыносима эта Редингская тюрьма, насколько быстро там должен был сломаться такой человек. Они занимались там бесполезной работой, они не имели даже имени — только номер на двери камеры. А уж вся эта ситуация с казнью должна была совсем растоптать его. Но ОН ОБ ЭТОМ НАПИСАЛ!!! Он нашел в себе силы не выбросить все из головы, как только оказался на свободе, а вернуться в те дни, пережить это снова — едва ли не с удвоенной силой, как это обычно бывает, когда пробивает на стихи. Видимо, не такой уж он изнеженный был, этот английский денди, возмутитель спокойствия, если такая огромная, такая высокая душа в нем оказалась, если хватило сил…

30 июня

Ну наконец-то! Вспомнила я, что мне это напоминает.
«Вы имеете право хранить молчание. Вы имеете право на адвоката. Все, что вы скажете, может быть использовано против вас в суде». Вот оно.
Все эти анафоры, все эти возвращения к уже сказанному — это отсюда, из отношений преступника и того, кто имеет над ним власть. Это даже скорее звучит как фрагмент приговора:

Не всех удушье захлестнет
Багровою волной,
Не всех предательски казнят
Под серою стеной,
Не всех Кайафа омочил
Отравленной слюной.

А если он и заговаривает боль, то как шаман, который не лечит — духов заклинает, враждебных, непокорных, опасных… Который имеет над ними власть. То есть, по сути, — то же самое.

4 июля

Отпуск — великая выдумка человечества. Решила отдохнуть по полной программе: от работы, от домашних, от Уайльда. Собирала сумку — книгу положила, вытащила. Подумала. Опять положила. Перед самым выходом из дома (на поезд, как водится, были уже реальные шансы опоздать) снова вытащила. Нет уж, никаких тюрем, никаких убийц, никаких метафизических кошмаров. Отдыхать — значит, отдыхать.

6 июля

Приехала, нашла хибарку — до моря минут пять.
Хорошо.
А книжку, как выяснилось, не взяла напрасно: отвязаться от «Баллады…» я все равно не могу, видимо, не время еще. Не все я еще там увидела и прочувствовала, что должна была. Отрывки всплывают в памяти — хочется посмотреть, как дальше, а книги под рукой нет. От этого легкое раздражение и чувство нехватки чего-то важного.
А в остальном — хорошо.

20 июля

Надоело. Здесь совершенно нечего делать. Я сама в этом поселке как в тюрьме. Ну да, море, здорово. Но ощущение почему-то — будто руки отрезали. Одна польза — есть возможность спокойно подумать. Думаю о разных вещах — и о светлых, и о других. В итоге возвращаюсь все к тому же.
Как по-разному они должны видеть мир — человек, которого должны казнить, и те, кто наблюдает за ним со стороны! Мир распадается на две половины — уже не склеить их, не собрать воедино.
Стала вспоминать, как это у Уайльда описано, — вспомнила очень многое. Итак:
Осужденный на казнь. Внешне он спокоен, он идет легко, «как на партию в крикет», он не плачет, не ломает рук. Только в глазах у него — боль, какой не видел свет. И еще: он жадно пьет воздух и ловит свет, потому что очень скоро он будет лишен этой возможности. Все остальное для него утратило смысл, по сути он уже не здесь, он уже умер, и, мертвый, бесстрастный — дышит, дышит, дышит… Чтобы надышаться на всю черную вечность впереди, чтобы именно свет, а не фигура палача, остался навсегда в его погасших зрачках. Именно это вызывает такой ужас у остальных заключенных. Вроде бы человек есть — ходит, смотрит, дышит, опять же. Но ничего уже не изменить, машина запущена, остановить ее невозможно. И это его существование — это только видимость, все самое страшное с ним уже свершилось.
Да и не умер ли он в тот самый момент, когда убил свою любимую? Его любовь растоптана им же самим, его душа погублена преступлением, его сердце источено ревностью и неспособностью простить. Именно потому в его глазах — боль, какой не видел свет. Не предстоящая казнь причина тому, а грех, который давит на плечи и вколачивает в землю; не смерть, которая вот-вот совершится, а смерть, которая уже совершилась. Она больше не страшна ему, есть вещи страшнее.
У Достоевского есть мысль, что если бы осужденному на казнь дали возможность жить хотя бы на вершине голого утеса — он был бы счастлив, только бы жить, пусть вот так, не имея возможности общаться с людьми, в холоде, в неуюте, спать на твердых камнях. Только бы жить… Здесь, кажется, иной случай.
Вот остальные заключенные, наблюдающие за всей этой историей, воспринимают ее как раз с этих позиций.

Мы холодели: он идет,
Как на игру в крикет.
Мы холодели: эта боль,
Какой не видел свет.
Мы холодели: в пустоту
Ступить ему чуть свет.

Они видят только одну сторону: они понимают, что человек, которого они сейчас видят, должен умереть. И они-то как раз полагают, что дай ему возможность жить на этом утесе — это стало бы для него избавлением от смерти, счастьем, спасением.
К тому же, все они не могут не проводить параллелей. Пусть они осуждены не на казнь, а только на определенный срок заточения. В конце-то концов Главный Судья зачитает приговор всем, и Главный Палач выбьет незримую опору из-под ног каждого. Всем однажды чуть свет ступить в пустоту. Они столкнулись со смертью в неурочный час — и им всем стало СТРАШНО. Не столько за него, сколько за себя самих, верящих в великое прощение, но не очень уверенных в том, что достойны его:

Из уст его — куст алых роз!
Из сердца — белых роз!
Когда, к кому, в какую тьму
Решит сойти Христос,
Дано ль узнать? — Смотри, опять
Цветами жезл пророс!..

Да уж, мысли на пляже…

29 июля

Отпуск был да весь вышел. Ну и славно. Сегодня вернулась домой.
Перечитала предыдущую свою запись — сначала ужаснулась. Мол, нашла о чем думать на берегу моря, отдохнула, называется.
Однако потом все равно вернулась к этим мыслям. Взяла книгу — благо теперь можно ориентироваться не только на то, что в память впечаталось, а на текст целиком.
Открыла на первой попавшейся странице — и сразу же в подтверждение наткнулась на строфу:

Был час прогулки. Но никто
Не смел взглянуть на Твердь:
Все видят совесть, а суды –
Слепая пустоверть.
Он жизнь убийством осквернил,
А мы — притворством — смерть.

Заключенные пытаются сделать вид, что ничего не было, и человека такого — не было, и казни — не было. Слишком страшно и слишком безысходно думать, что все это — было. Вот Уайльд пишет:

Но этот крик и этот хрип
Звучат в ушах моих,
И ураганный барабан,
Затихнув, не затих:
Кто много жизней проживет,
Умрет в любой из них.

Только очень большой художник мог вывести столь конкретную и мрачную ситуацию на философский и метафизический уровень. Только очень большой художник мог увидеть, услышать, почувствовать в этой трагедии великую поэзию.
Уайльд писал, что ненависть девятнадцатого века к реализму — это ярость Калибана, увидевшего себя в зеркале, а ненависть того же века к романтизму — это ярость Калибана, не находящего в зеркале своего отражения. Людей он явно недолюбливал. И сам жил не как образец для подражания. Но его книги делали людей лучше, добрее, умнее. А разве не в этом заключается подлинная праведность писателя?
«Баллада…» романтична или реалистична? Скорее, конечно, первое. Но ощущение, которое остается после такого плотного ее прочтения и переживания, — это удивление Калибана, увидевшего себя в зеркале преобразившимся и очистившимся через страдание.

12 августа

В метро у меня украли кошелек, телефон и книгу Уайльда с моими пометками и пометками М. (книга-то была ее). Перед М. я, конечно, как-нибудь оправдаюсь и книгу новую найду — но обидно. Я как-то сроднилась с ней за это время. Что ж, возможно, это тоже знак: какая-то история закончена, надо идти дальше. Главное, что я вынесла из этой истории, — чтобы по-настоящему прочувствовать какое-то произведение, надо к нему пробиваться долго и упорно, а потом, пробившись, вот так жить с ним какое-то время, возвращаясь, перечитывая, перемалывая в себе… Эх, жаль книгу. Главное, непонятно, кому понадобилась? Вор-карманник (ну, или сумочник) будет читать про то, как казнили преступника? Представляю себе. Ну пусть почитает, ему полезно.
М. вчера стала кандидатом филологических наук.
Пойду читать Фроста.