Диана Коденко

_______________________________________________________________________________

Трагедия «Борис Годунов» была написана Пушкиным в 1825 году во время ссылки в Михайловское. Опубликована впервые (с цензурными сокращениями) она была в 1831 году, а поставлена на сцене только в 1866 году. Причина такой задержки — цензурные запреты и предполагаемая несценичность произведения.
Считается, что фактическим ориентиром для трагедии послужила «История государства Российского» Карамзина, — об этом говорит и посвящение в начале произведения. Ориентиром же для формы и структуры стали исторические хроники Шекспира, написанные так же, как «Борис Годунов», преимущественно белым стихом со вставками из прозаических фрагментов.

Впервые к «Борису Годунову» Пушкина В.Г. Белинский обращается в 1931 году — то есть практически сразу же после первой публикации. Но пока что не непосредственно к самой трагедии. Поводом к написанию его первой заметки, касающейся пушкинского «Годунова», стала анонимная брошюра под названием «О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина. Разговор».
Заметка была опубликована в газете «Листок» (№ 45 за 1831 год) и стала первой печатной рецензией Белинского. Таким образом, Белинский, по существу, вступает в литературную полемику (первую в своей жизни), начавшуюся еще в 1827 году сразу после публикации отдельных отрывков из «Бориса Годунова». Особенно широкий размах и ожесточенный характер полемика приобрела именно в 1831 году после выхода отдельного издания трагедии.
В заметке Белинского нет (да и не могло быть на тот момент — во-первых, Белинскому в 1831 году только 20 лет, а во-вторых, слишком мало времени прошло после публикации) серьезного анализа произведения, но она представляет интерес не только как свидетельство смелости будущего «неистового Виссариона». Только еще собираясь вступить на поприще литературного критика, совершенно неизвестный в литературных кругах, юноша-Белинский не побоялся выступить против известных критиков и журналов, отозвавшихся о трагедии Пушкина «с непристойною бранью» (речь идет о статьях М.А. Бестужева-Рюмина в «Северном Меркурии», В.Н. Олина в «Колокольчике» и Н.А. Полевого в «Московском телеграфе»).
Высказывания о самой брошюре так же крайне резки: «…нельзя не заметить, что самое название этой школярной болтовни предуведомляет, в каком духе написан «Разговор» о «Борисе Годунове»; напечатан же особою брошюркою он, вероятно, потому, что по каким-нибудь причинам не мог явиться ни в одном журнале».
Что касается самой пушкинской трагедии, Белинский сетует только на «странную участь «Бориса Годунова». «Еще в то время, когда он неизвестен был публике вполне, когда из этого сочинения был напечатан один только отрывок, он произвел величайшее волнение в нашем литературном мире. Люди, выдающие себя за романтиков, кричали, что эта трагедия затмит славу Шекспира и Шиллера; так называемые классики в грозном, таинственном молчании двусмысленно улыбались и пожимали плечами; люди умеренные, не принадлежащие ни к которой из вышеупомянутых партий, надеялись от этого сочинения многого для нашей литературы. Наконец «Годунов» вышел; все ожидали шума, толков, споров — и что же?»
В следующий раз трагедия «Борис Годунов» станет предметом рассмотрения Белинского только в 1845 году — но зато подробно и пристально. Ей посвящена десятая статья из цикла «Сочинения Александра Пушкина», довольно значительная по объему и неоднозначная по содержанию и оценкам.
Четырнадцать лет прошло со времени первой публикации «Бориса Годунова». Восемь — после гибели Пушкина. Три года остается до смерти самого Белинского. И в конце своей жизни — и литературной, и человеческой — он обращается к тому предмету, с которого начинался его путь в литературе. Но обращается уже совсем на ином уровне и несколько с иных позиций. Если в первой, юношеской, заметке, несмотря на совсем маленький ее размер и краткость упоминаний собственно о трагедии, ясно видно, что Белинский смотрит на Пушкина несколько снизу вверх, восхищаясь его гением и с недоумением отслеживая реакцию критиков, то здесь он сам отчасти становится на точку зрения тех самых критиков.
Взгляд Белинского становится отстраненным, если не сказать — возвышающимся над автором «Бориса Годунова». Критик теперь выступает в качестве всезнающего и всепонимающего носителя истины. И весь разбор трагедии в статье (исключая разве только чисто художественную сторону вопроса) — это проверка Пушкина на истинность, то есть на совпадение его взглядов и представлений со взглядами и представлениями самого Белинского.
Впрочем, начинает он свою статью все с того же — с упоминания о том, как был принят «Борис Годунов» после публикации: «»Борис Годунов» был принят совершенно холодно, как доказательство совершенного падения таланта, еще недавно столь великого, так много сделавшего и еще так много обещавшего».
И сам, не вполне разделяя мнение обезличенной «публики», все же отчасти соглашается с ним: «Ни в одном из прежних своих произведений не достигал Пушкин до такой художественной высоты, и ни в одном не обнаружил таких огромных недостатков, как в «Борисе Годунове». Эта пьеса была для него истинно ватерлооскою битвою, в которой он развернул, во всей широте и глубине, свой гений и, несмотря на то, все-таки потерпел решительное поражение».
Казалось бы, далее должны следовать объяснения и доказательства этих достаточно категоричных утверждений, сопровождаемые подробным критическим разбором пушкинского текста.
Но после этого собственно о трагедии как таковой Белинский как будто бы забывает на довольно внушительное количество страниц. К ней он вернется в самом конце статьи, отведя разбору и приведению цитат едва ли не четвертую, а то и пятую часть от общего объема.
Чему же посвящены остальные части?
Во-первых, Белинский обрушивается с резкой критикой на Карамзина и его «Историю государства Российского», утверждая, что, при всей ее значимости и ценности, она стилистически несовершенна и содержит огромное множество неточностей, допущений и искажений (что, в общем-то, верно). Но больше всего Белинского возмущает, что Пушкин в изображении фигуры Бориса Годунова и истории его жизни опирается именно на Карамзина.
«Поэту необходимо было самостоятельно проникнуть в тайну личности Годунова и поэтическим инстинктом разгадать тайну его исторического значения, не увлекаясь никаким авторитетом, никаким влиянием. Но Пушкин рабски во всем последовал Карамзину, — и из его драмы вышло что-то похожее на мелодраму, а Годунов его вышел мелодраматическим злодеем, которого мучит совесть и который в своем злодействе нашел себе кару».
Несколько удивляет и настораживает снисходительный менторский тон, которым критик указывает, что именно было необходимо поэту. И слово «рабски» применительно к Пушкину настолько режет глаз, настолько не соответствует такому соседству, что поначалу воспринимается как некая досадная опечатка.
Также Белинский выдвигает тезис о том, что история России до Петра I лишена какого бы то ни было драматизма, ибо «развивалось начало семейственное и родовое, но не было и признаков развития личного», что чаще всего смена государя на престоле означала всего лишь смену лица, но не смену идей, принципов и путей развития. Даже во времена междоусобных распрей русских князей, когда братья убивали или свергали (иногда неоднократно) друг друга с целью прихода к власти и потому властители удела могли сменяться достаточно часто, в самом уделе от этого не менялось ровным счетом ничего. Следовательно, не так важно, кто сидит на троне — Иван Грозный, слабоумный Федор, Борис Годунов или Дмитрий Самозванец. Результат для страны и народа все равно будет одинаковым.
Тезис, по мнению многих историков, наивный и сомнительный, как в посылке, так и в выводах, — сам Белинский, вероятно, это чувствует (но именно на нем строит все свое дальнейшее рассуждение). И потому специально акцентирует внимание как раз на тех изменениях, которые привносит Борис Годунов в российскую жизнь (обучение боярских детей за границей, введение Патриаршества, «Юрьев день»), последовательно развенчивая их одно за другим и доказывая читателям (и, видимо, самому себе), что от этих нововведений больше было вреда, чем пользы.
Далее Белинский переходит к личности Бориса Годунова (исторического, а не персонажа трагедии). Он говорит о том, что историей не доказано, был ли Годунов причастен к убийству царевича Дмитрия:
«Суд истории должен быть осторожен и беспристрастен, как суд присяжных по уголовным делам. Грешно и стыдно утвердить недоказанное преступление за таким замечательным человеком, как Борис Годунов. Смерть царевича Димитрия — дело темное и неразрешимое для потомства. Не утверждаем за достоверное, но думаем, что с большею основательностию можно считать Годунова невинным в преступлении, нежели виновным».
При этом сам Белинский выдвигает предположения, имеющие ничуть не более шансов быть доказанными на сто процентов:
«Самое вероятное предположение об этом темном событии нашей истории должно, кажется, состоять в том, что нашлись люди, которые слишком хорошо поняли, как важна была для Годунова смерть младенца, заграждавшего ему доступ к престолу, и которые, не сговариваясь с ним и не открывая ему своего умысла, думали этим страшным преступлением оказать ему великую и давно ожидаемую услугу».
Но через несколько строк выдвигается уже новая версия развития событий:
«Нет, еще раз: скорее можно предположить (как ни странно подобное предположение), что царевич погиб от руки врагов Годунова, которые, свалив на него это преступление, как только для него одного выгодное, могли рассчитывать на верную его погибель».
Таким образом, Белинский совершенно спокойно сам делает то, что ставится им в упрек Карамзину и Пушкину, — утверждает недоказанное и недоказуемое.
Основная же черта исторического Бориса Годунова, из которой мог бы проистечь потенциальный драматизм этой фигуры, основная его трагедия как личности — это его «не гениальность при необходимости быть гением». И именно этого, по мнению Белинского, не увидел и не смог или не захотел передать Пушкин.
«Итак, верно понять Годунова исторически и поэтически — значит понять необходимость его падения равно в обоих случаях: виновен ли он был в смерти царевича, или невинен. А необходимость эта основана на том, что он не был гениальным человеком, тогда как его положение непременно требовало от него гениальности. Это просто и ясно.
Отчего же не понял этого Пушкин? Или недостало у него художнической проницательности, поэтического такта? Нет, оттого, что он увлекся авторитетом Карамзина и безусловно покорился ему».
Итак, основная беда трагедии Пушкина оказывается в том, что Борис Годунов на ее страницах гораздо больше похож на Бориса Годунова в представлении Карамзина, чем на Бориса Годунова в представлении Белинского. В то время как правда, по мнению критика, конечно же, отнюдь не за Карамзиным, «это просто и ясно». В этом вопросе Пушкин категорически не проходит проверку на истинность, как она видится «неистовому Виссариону». И Белинский наказывает давно уже почившего поэта единственным доступным ему способом, отпуская в его адрес несколько колкостей, безобидных на первый взгляд (даже могущих сойти за одобрение), но крайне двусмысленных:
«Все русское слишком срослось с ним. Так, например, он в душе был больше помещиком и дворянином, нежели сколько можно ожидать этого от поэта. Если уважение к преданию так сильно выразилось в отношении к «сим, оным, таковым и коим», то естественно, что оно ещё сильнее должно было проявляться в Пушкине в отношении к живым и мертвым авторитетам русской литературы. Если он мощно и победоносно выходил из духа этой эпохи, то не иначе, как поэт, а не как мыслящий человек, и не мысль делала его великим, а поэтический инстинкт. Удивительно ли после этого, что Пушкин смотрел на Годунова глазами Карамзина и не столько заботился об истине и поэзии, сколько о том, чтоб не погрешить против «Истории государства российского»?»
Странно, но ближе к концу статьи Белинский пишет, приводя вначале строки Пушкина:
«Не изменяй теченья дел. Привычка —
Душа держав…
В этом, как и во всем остальном, что говорит умирающий Годунов своему сыну, виден царь умный, способный и опытный, который был бы одним из лучших царей русских, если б престол достался ему по праву наследия, — но слишком ограниченный ум для того, чтоб усидеть на захваченном троне…»
Не об этом ли говорил Белинский, выдвигая требования к Пушкину изобразить Бориса способным и умным, но не гением? Выходит, что Пушкин все же совпадает с ним во мнении о Годунове и наделяет царя именно такими чертами характера, но не выводит эту мысль на первый план, не повторяет ее постоянно. Видимо, этого оказывается Белинскому недостаточно.
Есть и еще одна претензия у Белинского к пушкинскому Годунову: он не соответствует требованиям, предъявляемым законами жанра к драматическому образу. На знаменитое «И мальчики кровавые в глазах…» Белинский с негодованием восклицает: «Какая жалкая мелодрама! Какой мелкий и ограниченный взгляд на натуру человека! Какая бедная мысль — заставить злодея читать самому себе мораль, вместо того чтоб заставить его всеми мерами оправдывать свое злодейство в собственных глазах!» И позже возвращается к этой сцене снова и добавляет: «Истинно драматические злодеи никогда не рассуждают сами с собою о невыгодах нечистой совести и о приятности добродетели. Вместо этого они действуют, чтоб дойти до цели или удержаться у ней, если уж дошли до нее». Но стремился ли Пушкин изобразить Годунова как драматического злодея?
Получается, что Белинский дважды противоречит самому себе. В первый раз — когда требует от пушкинского Годунова, чтобы он не вылезал за границы жанра. Положено драматическому злодею вести себя и думать так, а не иначе — значит, и Борис должен вести себя и думать таким же образом, иначе он не состоялся как драматический злодей. Но при этом сам критик неоднократно пишет, что исторический Борис не воспринимается им в качестве злодея. Во второй — когда после упреков в том, что персонажи Пушкина условны, не живут, не разрываются страстями и не страдают от внутренних противоречий, упрекает тех же персонажей в их именно человеческой, а не литературной природе. Ведь именно живому человеку, а не хрестоматийному драматическому злодею свойственно испытывать муки совести, терзаться совершенными злодеяниями, чувствовать груз греха на собственных, пусть и облаченных в царскую мантию, плечах.
Дальше происходит нечто и вовсе немыслимое и невероятное для такого опытного, серьезного и весомого критика, каким, безусловно, был Белинский. Он опускается до претензий, которые даже не может ясно сформулировать:
«За маленькою, но прелестною сценою в замке Мнишка в Самборе следует знаменитая сцена у фонтана. В ней Самозванец является удальцом, который готов забыть свое дело для любви, а Марина — холодною, честолюбивою женщиною. Вообще эта сцена очень хороша, но в ней как будто чего-то недостает или как будто проглядывают какие-то ложные черты, которые трудно и указать, но которые тем не менее производят на читателя не совсем выгодное для сцены впечатление».
Здесь, помимо уже сказанного, есть еще и тщательно замаскированная, но вполне различимая подмена понятий. Не на абстрактного «читателя» производится не совсем выгодное для сцены впечатление, а на вполне конкретного, то есть на самого Белинского. Критик снова пытается возвести во всеобщую максиму свое личное мнение и восприятие, на этот раз даже основанное не на чем-то определенном, а на смутных ощущениях и догадках. И снова разит наповал, не приводя даже цитат в доказательство своей правоты: «Сцена на литовской границе между молодым Курбским и Самозванцем до того приторна, фразиста и исполнена пустой декламации, выдаваемой за пафос, что трудно поверить, чтоб она была написана Пушкиным…».
Смею предположить, дело в том, что, когда развитие статьи подвело Белинского к разговору о художественных качествах трагедии, его и без того довольно непрочные построения пошатнулись настолько мощно, что в попытках помочь им устоять любой ценой он и прибегнул к таким агрессивным и немотивированным высказываниям. Впрочем, его попытки не приводят к желаемому результату — и Белинский вынужден согласиться: «И действительно, если, с одной стороны, эта трагедия отличается большими недостатками, то, с другой стороны, она же блистает и необыкновенными достоинствами. Первые выходят из ложности идеи, положенной в основание драмы; вторые — из превосходного выполнения со стороны формы».
Полностью признать свое поражение критик не может. Поэтому он еще пытается ввести некие условия, при которых он может оказаться прав: «Сцена в царской думе между Годуновым, патриархом и боярами может быть хороша, даже превосходна только с пушкинской точки зрения на участие Годунова в смерти царевича; если же смотреть на нее иначе, она покажется искусственною и потому ложною». — Хотя совершенно понятно, что литература, так же как история, не терпит сослагательных наклонений. Невозможно смотреть на литературное произведение то так, то иначе, его следует оценивать только исходя из тех задач, которые ставит перед собой автор. И сцена не может быть «хороша или даже превосходна» и одновременно с этим «искусственна и ложна» только потому, что критик (или читатель) не согласен с фактами, из которых исходит поэт. Потому что кроме правды исторической есть еще правда художественная, и в искусстве она в абсолютном большинстве случаев оказывается главнее.
И Белинский, прекрасно это понимая, пишет уже о другой сцене из трагедии — и в этих словах проступает его прежнее, уже порядком забытое восторженное отношение к Пушкину : «Эти прекрасные слова — ложь… но ложь, которая стоит истины: так исполнена она поэзии, так обаятельно действует на ум и чувство! Сколько лжи в этом роде сказали Корнель и Расин, — и однако ж просвещеннейшая и образованнейшая нация в Европе до сих пор рукоплещет этой поэтической лжи! И не диво: в ней, в этой лжи относительно времени, места и нравов, есть истина относительно человеческого сердца, человеческой натуры».
Через год после написания цикла статей о сочинениях Пушкина, в 1846 году, Белинский напишет очерк «Мысли и заметки о русской литературе», в котором трагедии «Борис Годунов» будет отведен один-единственный абзац. Но он будет таким: «Пушкин, в своем «Борисе Годунове», дал нам истинный и гениальный образец народной драмы; но потому-то, может быть, он и остался без всякого влияния на нашу драматическую литературу, что был слишком истинен и гениален». Означает ли это, что Белинский полностью пересмотрел свое, в целом, скорее, негативное отношение к трагедии и снял свои претензии, предъявляемые к ней? В любом случае, именно таким было последнее слово великого критика о «Борисе Годунове». Слово великого критика, побежденного великой поэзией.