Диана Коденко


Предуведомление:

Это довольно длинное письмо я нашла в одной из старых папок, пролежавшей на антресолях целую пыльную вечность. Чернила выцвели, прочесть письмо полностью не представлялось возможным — но там, где буквы все же можно было различить, таилось что-то важное и немыслимое для меня. Я провела неделю в обществе лупы и настольной лампы, чтобы восстановить хотя бы некоторые фрагменты. Кем было написано и кому адресовано это письмо — я так и не смогла узнать. Как оказалось оно в истрепанной жизнью папке, где были в основном мои корявые восьмилетние рисунки и не менее корявые стихи и сказки того же времени, — ума не приложу.

Но это — не главное. Главное — те полуисчезнувшие буквы, которые я разбирала с таким трудом. Вернее, нет, даже это — не главное. Главное — то, что за ними…

 

КАЖДЫЙ ОХОТНИК ЖЕЛАЕТ ЗНАТЬ…

(Обрывки письма)

 

…никогда не меняется. Это на всю жизнь.

У одних слова цветные, играющие и переливающиеся оттенками одного цвета, а то и всеми цветами радуги. Такие слова могут вызывать радость или грусть, умиротворение или гнев, с ними можно соглашаться или нет — но нельзя оставаться равнодушным к ним. Сам не заметишь, как закружат тебя, увлекут, замерцают бликами в глазах твоих, в душе твоей, засияют желтыми и голубыми звездами на небосклоне твоего воображения.

У других — черно-белые, строгие, пристальные. Но черный и белый — тоже цвета. Ты же знаешь, черно-белая фотография, сделанная умелым и талантливым фотографом, бывает порой выразительнее цветной. От таких слов хочется бояться или молиться. Они постоянно напоминают нам о том, что постоянно, ежесекундно мы делаем выбор (в пользу черного или белого… или еще серого разной интенсивности…) — и не имеем права ни ошибиться, ни отступиться от необходимости выбирать. Такие слова постоянно призывают тебя к ответу.

Но есть еще третьи, у которых слова — бесцветные. Никакие. Как внутренность воздушного шарика — без самого шарика. Вот эти-то слова не вызывают никаких эмоций, они не волнуют, не пугают и не радуют, не возвышают и не унижают. Их как будто бы совсем нет. Но ужас в том, что они — есть. Они говорятся, произносятся, облекаются в какую-то форму и притворяются, что они — тоже слова и тоже могут быть наполнены каким-то цветом. Только еще не выбрали, каким именно. Не определились, какой там у нас сейчас в моде. На самом же деле они лишены самой способности вбирать в себя окраску. Потому что пустота и объем — далеко не одно и то же. Люди, выпускающие их в мир, обычно вызывают только досаду и недоумение: зачем он это сказал?

Кстати, сами эти люди бывают иногда вполне себе приличными — хорошими работниками, верными мужьями, заботливыми родителями. Но от слов их хочется спрятаться. И молчать. Молчать всю оставшуюся жизнь — из одной только боязни увеличить на земле количество слов, которые могли бы и не…

 

…говорил ему обо всем этом, он только морщился и повторял: «Едва ли это так, едва ли… Но в одном вы правы несомненно: каждый охотник желает знать…» Не знаю, что он имел в виду. Однако теперь не могу избавиться от этой известной всем с детства фразы.

Каждый. Охотник. Желает. Знать.

Красный. Оранжевый. Желтый. Зеленый. И дальше по тексту… То есть по спектру.

Он выглядит уставшим и каким-то… словно из прошлого века. Мастодонтом, уцелевшим по прихоти природы или дикой какой-то случайности. Он говорит, что стихи больше не приходят к нему, что он исписался, — и слово это окрашено в фиолетовый, цвет тревоги и одиночества. Но если оно окрашено, если слова его не утратили способности быть цветными — значит, все еще может продолжиться, ведь так? Напиши ему. Он больше не сердится. И вообще — он так много говорит о тебе, что страшно представить, сколько он о тебе думает. Но первым он не напишет, ты же знаешь. Возможно его молчание — именно из-за этого: прежде, чем вновь писать стихи, он должен написать тебе, а он не может. Боится выбрать не тот цвет. Впрочем, как…

 

…с какого-то момента стал видеть. Ощущение почти физическое. Действительно, здесь дело не в догадках, ассоциациях или бестолковой символике. Об этом многие писали и говорили, целые системы разрабатывали. Все не то.

Я же каким-то внутренним зрением научился видеть цвет каждого произнесенного или написанного слова. Сначала мне было интересно, потом стало страшно. Для человека это слишком много. Цветовая гамма наваливается на тебя всем своим полнозвучием (или однообразием, смотря кто говорит) — и понимаешь, что через призму этого калейдоскопа человек видится тебе совершенно обнаженным, не способным скрыть даже самых потайных душевных движений и мотиваций.

Человек говорит, что рад тебя видеть, на лице улыбка до ушей — а слова болотного какого-то цвета, серо-зелено-коричневого. Он обманывает — не потому, что он скверен или лжив. Просто ему не до тебя сейчас, он спешит, он раздражен чем-то, и денег осталось пять рублей, а обидеть тебя, не заметить, не поприветствовать, проскочить мимо ему не позволяет вежливость, воспитание. И ты улыбаешься в ответ, передаешь привет его брату, жене и детям — а сам уходишь с горьким осадком: тебя только что обманули. И обижаться на это грешно, и не обижаться не получается.

Общаться с людьми стало невероятно сложно. И знаешь, еще… мне все кажется, что это — как тайное имя дракона. Выведаешь каким-то образом, назовешь вслух — и дракон умирает. Когда я стал видеть цвет слов буквально, слова стали казаться мне неживыми.

Может быть, я болен и мне надо лечиться. Но как тогда объяснить…

 

…начинают рисовать, а художники — писать книги? Может быть, не столь явно и неестественно, как я, но они тоже начинают чувствовать это пересечение?

И если слова окрашены в какой-то цвет, то, возможно, и за цветом для художника встают какие-то слова, которые нужно высказать, озвучить, зафиксировать на бумаге? Тогда, выходит, не случайно, что художники не «рисуют», а (согласно грамматике, но вопреки всяческому здравому смыслу, если не учитывать мои предположения) «пишут» свои картины.

Искусство вообще стало для меня неким дополнением легенды о Вавилонской башне. Когда-то давно у людей был единый язык искусства. В нем было все — и слово, и цвет, и звук, и, возможно, даже вкус и запах. И на этом самом языке люди говорили с Богом и он говорил с ними — ибо это и был язык Бога. Но потом что-то случилось. Люди в очередной раз оказались недостойны такого дара, и единый язык искусства разделился на несколько языков: музыку, литературу, живопись, архитектуру, скульптуру… И каждый художник, поэт или музыкант, обладая лишь частицей этого божественного праязыка, на самом деле всю свою жизнь пытается достучаться, пробиться к истокам… Иногда это начинает получаться — но радости это не приносит никому. Повторюсь — люди недостойны, они не выдерживают испытания. Вот и я, видимо, не выдержал. Сломался.

А ведь если когда-то у кого-то получится воссоздать этот язык, единый язык искусства, — возможно, человечество и получит прощение…

Хотя иногда мне думается, что все эти рассуждения не имеют под собой почвы. По крайней мере морального основания. Кто я-то такой, чтобы о таких вопросах разглагольствовать? Как там было у Мандельштама про чувство поэтической правоты? Так вот нет у меня…

 

…не просто фразочка для удобства запоминания (таких было море — как, например, с падежами русского языка: «Иван родил девчонку, велел тащить пеленку» — здесь не то), хотя может прочитываться и так тоже. Но мне все же кажется, что за этим стоит что-то больше. Глубже.

Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. Каждый художник, писатель или любой homo creans, человек творящий, должен быть уверен, что его творчество — не пустая оболочка, что там, внутри, есть этот самый «фазан», ради которого все и происходит. Ведь если оказывается, что «фазан» сидит не там, а снаружи произведения, если не удалось его приманить и, не причинив вреда, поселить в своих строчках или мазках — значит, художник или писатель потерпел поражение. Охотник вернулся домой с пустыми руками.

Но цвет слов, о котором я говорил, — не есть сам этот «фазан». Цвет слов — это приманка и силок; а потом, когда уже добыча поймана, это материал для жилища ее. Ведь поймать — это только полдела, надо еще уговорить, не заставить, а именно уговорить остаться.

На бесцветные, пустые слова ничего не ловится. Сейчас у меня так часто бывает, когда я читаю стихи многих современных поэтов. Что-то вроде бы сказано, о чем-то написано. И даже с рифмой все в порядке, и ритм интересный, и эксперимента — хоть отбавляй. А внутреннего наполнения — нет и быть не может. Потому что если слова бесцветны — их попросту невидно. Видно только буквы, которыми они написаны. Их можно прочесть вслух или про себя, их можно даже выучить наизусть, но нельзя сделать так, чтобы они — БЫЛИ.

Недавно я читал у одного…

 

…наверное, помнишь ее. Так вот, у нее есть дочь, сейчас ей, кажется, лет шесть. Я давно уже говорил, дети гораздо лучше нас понимают мир. Не понимают даже — ощущают каждой клеткой своего тела. Или души.

Эта девочка каждый вечер рассказывает своим куклам сказки, которые придумывает моментально, и при этом каждый раз рассказывает новую сказку, не похожую на предыдущие.

Мать однажды успела записать — пока не забылось. Потом показала мне. Я буквально остолбенел, когда читал эти строчки. Вот они, я запомнил их почти дословно: «Жил-был мальчик, и были у него мама и папа, а еще скрипка, кошка и заводной паровозик. Однажды началась война. К папе пришел генерал и сказал, что нужно идти воевать. «Сейчас, я только попрощаюсь с сыном и женой», — сказал папа, и слова его были белыми, как снег. И сам он был белый, как снег. Когда папа ушел, мальчик заплакал. А мама стала его утешать и петь ему колыбельную, чтобы он заснул. И колыбельная была такая синяя-синяя, как море и небо, и еще как папины глаза, что мальчик сразу уснул. Но когда мама вышла из комнаты, он сразу проснулся, потому что к нему на грудь запрыгнула кошка. «Не бойся, мальчик! — серебристо промурчала кошка. — Чтобы папу не убили на войне, нужно всего лишь сыграть на скрипке волшебную музыку — и тогда твой заводной паровозик поедет его искать, а когда найдет — то война уже закончится, и паровозик привезет папу домой еще раньше, чем закончится музыка». «Но я не умею играть на скрипке!» — снова заплакал мальчик, и от его слов все стало серым и печальным. «Но это же волшебная музыка, — сказала кошка, — ее может сыграть только тот, кто умеет видеть и слышать по-настоящему. Попробуй». И тогда мальчик взял скрипку и стал играть. А вокруг него кружились слова — белые, синие, серые и серебристые. А когда музыка закончилась — он увидел, что на пороге стоит папа и что-то говорит. Мальчик видел, что папины слова — ярко-красные, но самих слов не слышал, потому что он все еще слышал ту волшебную музыку, которая уже не звучала. А назавтра мальчик все забыл, и все они жили долго и счастливо. Только мама иногда удивлялась: куда пропал заводной паровозик?»

А потом девочка, как ни в чем ни бывало, желает куклам спокойной ночи и сама отправляется спать.

Моей знакомой все говорят, что это выдумки, что ребенок этого придумать не может, что это она сама сочиняет эти сказки, а потом всех дурачит. Но я сам слышал, как все это происходит. Сам.

Откуда девочка это знает? Причем у нее нет ощущения, что она обладает какой-то тайной. Это естественно для нее — и она считает, что это естественно для всех.

Может быть, я просто впадаю в детство и вижу то, что должен был еще…

 

…только об одном: не обманывать. Если ты считаешь, что все это бред, так и напиши. Во-первых, лжи во спасение не бывает. А во-вторых, я все равно увижу, какого цвета твои слова. И мне будет очень горько осознавать, что и тебе проще обмануть меня, чем сказать правду.

Ты знаешь, в детстве у меня был неплохой голос. Учитель сравнивал меня с Робертино Лоретти — хотя я, конечно, сильно до него не дотягивал. Так вот, когда мы с учителем начинали разбирать новую песню, учитель говорил мне: «Почувствуй сначала, какого она цвета». Тогда я думал, что он имеет в виду ассоциации с музыкой — и честно пытался увидеть в мелодии какой-то цветовой фон, какую-то картинку. Теперь я все чаще думаю, что говорил он о словах. Но тогда я вообще не задумывался о том, что у песни есть еще и слова. Задумываться стал позже — когда повзрослел, и голос исчез после ломки (хоть в этом я оказался похож на итальянского чудо-мальчика). Но учитель уже умер, теперь у него не спросишь. Так что кроме тебя мне спрашивать не у кого.

Извини, если побеспокоил или раздражил. Я много думал, прежде чем решился…

 

Послесловие:

На этом текст письма обрывается. Ни дата, ни подпись расшифровке не поддаются. Конверта же не было вовсе.

Не знаю, что мне делать с этим письмом, — но оно не отпускает меня. И мне кажется, я все больше и больше начинаю понимать, что имел в виду его автор. И он сам мне кажется знакомым до боли и горечи.

Просто… я даже не знаю, как сказать… Просто я узнала свою сказку.

Каждый. Охотник. Желает. Знать.