Диана Коденко
СВЕТ И ЦВЕТ В КНИГЕ АЛОИЗИЮСА БЕРТРАНА «ГАСПАР ИЗ ТЬМЫ»
(Фантазия на тему)
«И я не в силах был понять — бодрствую я или сплю,
сияет ли то луна или Люцифер, — полночь ли теперь
или занимается заря».
ПРОЛОГ В МАСТЕРСКОЙ
— Простите, мастер, мне нужно сказать вам…
— Я слушаю тебя, о, лучший из моих учеников. Впрочем, я знаю, что ты скажешь. Говори же.
— Я ухожу, мастер. Многие годы вы учили меня — растирать краски, готовить палитру, натягивать холст на подрамник. Потом вы учили меня — как правильно должен падать свет, как накладывать мазки и подбирать нужные цвета.
— У тебя всегда был верный глаз и твердая рука, о мой ученик.
— Возможно. Но этого мало. Я видел мир не таким, какой он есть, а таким, каким видят его все. Почему вы не научили меня видеть по-настоящему?
— Этому нельзя научить. Это приходит само. Это обрушивается однажды и навсегда — и человек становится другим. Человек больше не может жить, как прежде. Так алхимик впервые видит, что вещество, секунду назад бывшее ртутью, мерцает золотым свечением. Так шут, стоящий у зеркала, в какой-то момент понимает, что ему уже никогда не снять маски — она стала лицом. Это инициация. Художнику, прошедшему через нее, открывается способность подлинного зрения: он просто видит.
— Я вчера увидел, мастер. УВИДЕЛ.
— Где это случилось? Ты стоял у мольберта?
— Я читал книгу.
— И что же тебе открылось?
— Мне открылось, что я не художник.
— Да? Как интересно! Столько лет я кормил и поил тебя, столько времени я потратил на то, чтобы выучить тебя ремеслу, радовался твоим удачам и огорчался промахам, я не спал ночами, думая о твоем великом будущем, о том, что ты когда-нибудь превзойдешь меня мастерством и прославишь имя своего учителя. И теперь ты заявляешь, что ты не художник? И кто же ты?
— Я никто. Я песчинка в часах, я неосторожное слово, я ветер… Меня нет. Вы меня придумали. Я ухожу, мастер. Это предательство?
— Да, мальчик.
— И вы не простите меня?
— Ты знаешь ответ. А что за книгу ты читал?
— Вот она. Я понял, что слова иногда точнее красок. Чтобы написать такую книгу, надо быть художником. Я никогда не напишу такой книги.
— Кто автор?
— Автор умер молодым. Очень давно. Его звали… Впрочем, неважно. Мне пора. Прощайте, мастер. Желаю вам скорее забыть обо мне.
— Постой. Я вот собрал тебе в дорогу… и деньги… тебе пригодится. Я не забуду тебя, ты на самом деле — лучший из моих учеников. И ты не художник. Ты поэт, но ты поймешь это позже. Оставишь мне эту книгу? На память?
— Да, я помню ее наизусть. Спасибо за все, мастер.
— Не называй меня так. Мне больше нечему научить тебя. Прощай.
Мы все — такие странные, такие одинокие звери… Синий вол, красный лев, золотой орел…Синее небо, красный огонь, желтое солнце, черная земля, серые сумерки, зеленая трава… Так просто… И так болит…
ЦВЕТНЫЕ ЛОСКУТЬЯ
* * *
«Она была скрыта нежной зеленью апельсиновых деревьев… девушка в белом платье, игравшая на арфе, и старик в черном…» — я перечитываю эти строчки уже десятый раз. Зелень деревьев… Белое платье… Старик в черном… Ты сказал, что нужно быть художником, чтобы написать такую книгу. И что же? Зелень деревьев, белое платье… Здесь нет оттенков. Здесь — что-то иное.
«Посмотрите, как развевается на ветру наполовину зеленое, наполовину желтое знамя, затканное гербом города — красным с золотыми виноградными лозами». Кем он был, этот автор, умерший молодым? Поэтом? Почему не искал рифмы и метафоры? Я не понимаю. НЕ ПОНИМАЮ. Вот, снова: «Маргариту же, убитую своим возлюбленным, похоронят в белом платье, подобающем девственницам, и зажгут четыре восковых свечи». Опять белое платье. Поэт не напишет — «белое платье». Поэт напишет… Ну, не знаю, что он напишет, хотя бы «белоснежное». Поэт не напишет — «золотистые цветы», «красные шерстяные аксельбанты», «белая грива», «синие стекла», «зеленые вершины тополей»… Ты сказал, что нужно быть художником… Может быть, ты прав? Может быть, дело не в оттенке, а действительно в самом цвете? Кто даст нам гарантию, что мы видим один и тот же цвет одинаково?..
* * *
Вот, вот оно: «…принималась петь вместе с пламенем, переливавшим розовыми, голубыми, красными, желтыми, белыми и лиловыми блестками». Я писал бы пламя именно так. Я вижу это пламя. Я чувствую, как оно горит, как тени от него мечутся по потолку, как из всего этого пестрого многоцветия проступает главное — красный, желтый, синий…
* * *
Красный… желтый… синий…
* * *
«Тридцать колоколов трезвонят в синем небе — небе того оттенка, что любил старик Альбрехт Дюрер». Нет, он не пересказывает чужие картины, этот странный автор. Он создает свои — только не кистью на холсте, а по-другому, словом.
Синий… Это небо и вода в канале. Это лица разбойников, сидящих у костра в предрассветный час. Это горло висельника, выставленного на всеобщее обозрение. Это чернила. Это пляшущие огоньки на головешках. Это бесплотное тело ночного призрака. Это вечер. Это всего лишь одно лицо пламени. Где оно есть, там немедленно появляется и другое:
Красный… Это рассветное солнце. Это пульсирующая точка заката. Это чернила цвета крови, или сама кровь — кто знает? Кровью тоже пишут… И подписываются… Это яркие чулки сенешала, пострадавшего за свою королеву. Это камзол и колпак с погремушками. Это Пасха, когда девушки принимают белоснежную облатку и получают яйца, выкрашенные в красный. Это шея коня, разорванного дикими зверями, — «будто его разукрасили алыми лентами». Это всего лишь другое лицо пламени. Они все время рядом, вместе, они переходят друг в друга — и не отличить уже, где проходит граница между ними.
«Восковые свечи, отсветы коих ложились красными и желтыми бликами на синие шелковые занавеси…» — а вот и третье лицо пламени:
Желтый…
* * *
Желтый — это другое… Он разный, он — пламя, но он же — осенние листья (и тогда он вперемешку с зеленым), он же — золото витражей, на котором явственно проступает Крест Голгофы — черный в желтом сиянии стекол. И желтый молитвенник на коленях у монаха (и тогда он вперемешку с черным). И золотистая подстилка сновидений. И маленькие рыбки, которые, по слухам, исполняют три желания — «в полночь, когда луна сияет в небесах, словно серебряное экю на лазурном стяге, усеянном золотыми пчелками».
* * *
Зеленый… Черный… Иногда они тоже встречаются лицом к лицу. Густая, зеленая чаща между черными бойницами. Черные крыши, увитые зеленым хмелем.
Что может быть спокойнее зеленого цвета? Зеленая ольховая ветка качается под ветром, а ты стоишь и вглядываешься в тенистые зеленые дали, как будто ждешь кого-то, с кем давно не виделся… Это такая игра, и деревья, и трава, и хмель, увивший черную крышу, — подыгрывают тебе. Это такая игра.
Но дьявол в конце концов похищает и игроков, и кости, и зеленое сукно.
Ты был прав, мой мальчик. Нужно быть художником, чтобы написать такую книгу. Только нужно быть еще и музыкантом, чтобы расслышать: вот, сначала еле звучит, потом нарастает, потом гремит тревожная, противоречивая нота, торжественная и опасная одновременно:
Черный… Пробирается по темным улицам некто в черном с капюшоном суконном плаще. Скользит по медленной реке черная гондола. Мечутся в темноте факелы черных кающихся (скольких осужденных на казнь проводили они сегодня до последней черты?) — и молча скорбит о них Черная мадонна.
А вот странный господин поймал черную курицу — понятно, для чего она ему. Колдовской огонь уже разведен.
Это ночь, прячущая все под своим огромным крылом. Никто ничего не увидит, если только пламя костра или неверный свет луны не разорвет гулкую темноту, и черные перья не полетят по ветру: страх, гнев, скорбь…
* * *
Но и ночь не бывает бесконечной. Белила по капле разбавляют черноту — и та отступает, и светлеет, и становится серой… Сероватая мгла совсем скрывает от герольда аббатство Сито… Все пока что погружено в серую мглистую пелену. Чьи-то узкие серые гляделки, коптящие, словно плохо затушенная плошка, всматриваются в твою душу из этой пелены. Но это только пока. Вот уже показались на небе жемчужно-серые облака — красивые, завораживающие. Еще немного — и проступит из серого тумана Картезианский монастырь, белый, как ряса последователей святого Бруно.
И набеленное мукою лицо Пьеро затеряется среди прохожих…
* * *
Маски, маски, маски…
* * *
…Красный, желтый, синий, зеленый, черный, серый, белый… Странная радуга… Палитра… Пусть каждый сам смешает свои цвета — как он хочет. Как он видит.
ТЕХНИКА СВЕТОТЕНИ
(Записки ante lucem)
«Nox et solitudo plenae sunt diabolo».
«Сколько кистей я извел, прежде чем заметил
на полотне слабые признаки светотени».
Теперь ночь. Иногда мне кажется, что теперь всегда ночь. Моя мастерская опустела. Мои ученики разбрелись по миру. Мои картины… Я больше не пишу картин. Я вообще ничем не могу заниматься с тех пор, как ты ушел, мой мальчик. Я читаю книгу. Она открыла тебе глаза — я же так и пребываю в слепоте и мраке. Я пытаюсь пробиться к тому свету, который стал виден тебе, — и не могу. Я читаю книгу. Я просто читаю книгу — день за днем, ночь за ночью… Теперь ночь…
* * *
Он знал толк в ночи, этот странный художник, рисующий словами. Он слышал, как бьется ее лунное сердце. Как самые темные и зловещие ее дети выползают из своих нор — а в это время луна расчесывает свои кудри гребешком из черного дерева, осыпая холмы, долины и леса целым дождем светлячков. У луны всегда два лица — одно бледное, дьявольское, мертвое; другое — темное, его не видно никогда, оно никогда не показывается людям, но цепкий его взгляд ощущается каждый миг. Луна сияет в небесах, порождая бабочек, притаившихся за темным пологом. Она светит ворованным светом, ее свет — призрачный, не настоящий. Глупые женщины считают, что это красиво: «Тогда я была прекраснее луны, султанши в серале, залитом светом тысячи светильников». Глупые женщины сравнивают себя с луной — и коварные духи похищают их души и топят в лунном свете. Унылые романтики восклицают: «О как сладостно ночью, когда на колокольне бьют часы, любоваться луной, у которой нос вроде медного гроша!». Двенадцать голосов один за другим доносятся до меня сквозь тьму.
Оглядеться по сторонам… Темень, темень… Моя просторная, пустынная горница в безмолвии залита туманным светом луны… Поневоле начнешь всматриваться в ночь — что там видно? Звенящие стекла окна, озаренного унылым светом месяца. Монастырь, на стенах коего играет лунный свет. Видно только то, что освещено ворованным светом, не изгоняющим тьму, а только приумножающим ее. Но есть ли все это на самом деле? Или это просто причуды неверных лучей, искажающих и преображающих все вокруг?
Прав был нищий, который сказал: «Плевать мне на луну. Куплю себе позорный столб и буду возле него греться на солнышке».
* * *
Но бывает ночью и другой свет. Свет коптящей лампы, свет свечи, озаряющей подземные пещеры. Тусклое мерцание светильника. Свет сального огарка. Окошко, где светится огонек. Свет учения. Свет ожидания. Свет тревоги за близких людей. Этот свет — на самом деле, он есть, он рассекает темноту как будто стальным клинком. Ничего, что сил у него маловато, — зато становятся видны и сияющий алтарь, где блистают дивным, небесным великолепием ясли, и чудотворная мадонна, перед которой потрескивает серебряный светильник. Вдруг огонек прорезался сквозь потемки, затем показалось еще несколько огоньков, и я увидел кого-то; в руке он держал длинную палку с фитилем и зажигал свечи у главного алтаря. Я? Нет, не я. Это автор. Это написано в книге. Я путаюсь. Это было со мной? Было? Не было?
Поодаль зажглась свеча, осветив боковой придел с купелью. Во тьме, как звезды, блистали серебряные светильники. Торопитесь, торопитесь. Свет этот непрочен, если не веришь в него. Надо успеть согреть его своим дыханием — а то как бы свеча, горящая у вашей скамеечки для молитвы в приделе ангелов, не погасла. Как бы не явился вам не бог — молния, сверкающая на символическом треугольнике.
* * *
На Королевской площади нынче вечером такое множество фонариков, что светло, как в часовне с бесчисленными свечами! Маски, маски, маски… Если свернуть с площади в переулки и хорошо прислушаться, можно услышать: Арлекин, у которого погасла свечка, стал просить своего друга Пьеро впустить его к себе и дать огонька. В часовню вас не впустят, маски. Идите на Королевскую площадь, потолкайтесь между другими масками. Вам дадут огонька, вам зажгут свечу. Только не стучите в мое темное окно. Теперь ночь. У меня теперь всегда ночь… У меня нет для вас огня… У меня нет света для себя самого…
* * *
Слабый огонек вспыхнул на другом берегу замерзшей Сены, под Нельской башней, а теперь был уже в сотне шагов, плясал в тумане и — о чудо адских сил! — потрескивал, словно издевательски хихикая. Да, не каждому огоньку можно доверить свою душу. Это не свет, это дьявольским блеском сверкают драгоценные каменья. Неожиданный и заколдованный отблеск их взрывается в ночи, губит, обжигает, морочит. От этого жуткого отблеска, словно исходящего из чистилища и ада, стены готического храма стали алыми, в то время как соседние дома погрузились в тень огромной статуи святого Иоанна. Все, все имеет оборотную сторону. В такой зловещей ночи главное — не оказаться в лесной чаще, освещенной фосфорическим глазом дикой кошки. Или на склоне утесов, поросших кустарником и устремляющих в темные бездны лохматую поросль, во тьме, сверкающей росой и светлячками. Главное — не направиться на огонек, зажженный людоедкой, приняв его за путеводную звезду. Не уподобиться злодею, спешащему на ночное дело с фонарем и кинжалом под полой.
* * *
Гном высасывает масло из моего светильника. Наверное, он сошел с ума, этот автор. Наверное, я схожу с ума вместе с ним. Гном вверчивает в мою память свой железный палец, докрасна раскаленный в очаге. Темнота обступает меня со всех сторон. С тобой было так же, мой мальчик, мой лучший ученик? И что ты увидел в ней, в этой темноте? И как же ты перенес это?
Ночь должна закончиться. Ночь не может быть вечной. Ты дождался света, который сам по себе? Света абсолютного, не того, который виден только рядом с темнотой? Света, испепеляющего зло? Света истины и познания?
Ты дождался, иначе ты бы не ушел.
Мне кажется, или это рассвет забрезжил за моим бессонным окном? Неужели…
СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ
(17 камней)
Солнце… Неужели оно взошло и надо мной? Сколько раз всходило оно до этого — я не замечал. Я считал, что так и нужно. И только когда оно лишило меня своего живительного света и теплоты — тогда я понял…
Свет возникает в моей душе. Мир вокруг приобретает подлинные черты. Чему я учил тебя, мальчик мой? Чему я мог тебя научить, если не видел этого никогда раньше? Почему думал, что инициация уже пройдена мной?
Краски становятся четче. Слова обретают свое изначальное значение. Я читаю книгу? Я просто читаю книгу?! Теперь день…
* * *
Как видоизменяется мирный пейзаж от порыва ветра, от солнечного луча или внезапного ливня, как в лесочке, пестрящем светлыми бликами… Да, все становится другим, обретает иные цвета — простые и знакомые: красный, синий, желтый… зеленый, черный… белый… Подлинные цвета видны только при подлинном свете.
Из окна мне виден Старый Париж, залитый веселыми лучами. Еще одна весна — еще луч майского солнца на челе юного поэта среди людской сутолоки, на челе старого дуба в лесной чаще! Это ведь о нас с тобой, мой ученик? Ты тоже понял это? Юный поэт — это ты. Мне досталась участь и роль старого дуба. Но этот свет — одинаково согревает всех.
Еще мне видно: луч солнца освещает не столь отдаленные замки. Мелкие птахи суетятся на дороге, вздымая позлащенное солнцем облако пыли.
Если бы я не был тем, кто я есть, я стал бы отшельником. Зимой я бы согревал руки над лесным костром и предлагал бы согреться заблудившимся. Летом мою хижину оберегала бы от палящего солнца густая листва — и оно становилось бы добрее к нам, слепым, не способным смотреть на него и не плакать.
Если бы я не был тем, кто я есть… А кто я есть?
* * *
Была ночь — и я спал. Долго. Очень долго. Мне казалось, что я живу, что темнота обступила меня со всех сторон. Что свеча тускнеет на моем столе, а я читаю книгу.
И тут я проснулся — яркое солнце пробралось в щелку ставен. Я проснулся — и увидел многое. Я увидел, как люди живут на земле — каждого в отдельности. Одни — молятся и протягивают к небу руки и души. Другие стреляют из карабинов, прицеливаясь в солнце.
Так было. Так будет. Но тем, стреляющим, никогда не попасть в цель. Потому что теперь день. Потому что я сижу и читаю странную книгу странного автора. Потому что луч солнца осветил страстоцвет с терновым венцом, губкою, плетью, гвоздями и пятью ранами Спасителя — и это навсегда.
* * *
Знаешь, мальчик, почему ты ушел? Я понял это только сейчас. Поэт подобен левкою, хрупкому и благоуханному, что цепляется за гранитную скалу и просит не столько земли, сколько солнца. Ты просто попросил солнца — а у меня его не было. Ты ушел за солнцем. Об этом написал странный автор, умерший молодым. Он все знал заранее — и про подлинные цвета мира, и про тьму, и про свет… Ты не художник. Ты никогда не напишешь такой книги. Ты напишешь другую. Теперь я уверен.
* * *
«Солнце!» — воззвал голос с порога лучезарного Иерусалима. — «Солнце!» — откликнулось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. — И солнце раскрыло свои золотые ресницы, обратив взор на хаос миров.
ЭПИЛОГ
Я беру с заплетенной паутиной полки успевший заржаветь ключ от мастерской. Я растираю краски. Я натягиваю холст на подрамник. Я пишу картину. Всю жизнь я пишу картину. Красный, синий, желтый, зеленый, черный, белый… Свет и тень… Свет… Я не художник. Я только ученик. У меня получается, Господи?
ПРИМЕЧАНИЕ
Все цитаты, выделенные курсивом, принадлежат Алоизиюсу Бертрану.